— Погоди, чаю согрею,— сказала она, распахнув посудничек.
От чаепития я отказался, сославшись на брошенную у обочины машину.
— Ну, тади покури.— Она заискивающе заглянула мне в глаза.— Я люблю, когда папироской пахнет. У меня ить в доме давно никого не бывало…
Еще раз оглядев каморку и набредя взглядом на рамку с фотографиями, я поинтересовался, есть ли она на этих снимках.
— Я-то теперь не вижу, кто где… Гляди сам… Мы там трое на карточке.
— Здесь втроем только какие-то военные…
— Ну, дак это и есть мы… Я с подружками.
— Ты разве и на фронте побывала? — изумился я.
— Была, была я, милай, а то как же… Была-а.
Я приблизился лицом к давней пожелтевшей открытке: в самом деле, это были три девушки, которых я сперва принял за парней. Все трое — коротко подстриженные, в сдвинутых на висок пилотках, просторные воротники гимнастерок обнимали тонкие подростковые шеи.
— И которая из них ты? — спросил я, не узнавая молодую Лукьяновну.
— А вот гляди: справа — Зина Крохина, слева — Хабиба… забыла фамилию… а промеж ими — я, востроносая…
— А тебя-то как звать? Я слыхал, женщины тебя бабой Пулей окликали. Это что — имя такое?
— Да не-е…— отмахнулась Лукьяновна, будто отстранила ненужное.— Не Пуля я… Меня в девках Дусей звали… Евдокией, стало быть. А Пуля — это по-уличному. Ежели пойду куда, а меня — Пуля да Пуля… Правильно уж и не зовут… Небось забыли, что я по крещению-то Евдокия. Дак я и сама иногда забываю, кто я. На Пулю здравкаюсь… Это ребятишки, охальники, такое прозвище прилепили, да и пошло…
— Что так?
Лукьяновна сидела на краю топчана, расслабленно опустив руки на колени. Ее правая кисть мелко подрагивала, и она бережно, как ушибленную, оглаживала ее левой ладонью.
— Ить я на фронте снайперкой была…— сказала она, глядя на свои руки.
— Снайпером?! Да ну! — изумился я такой неожиданности.— И как же так получилось?
— Да вот так и получилось… Я девкой и ружья-то близко не видела, не то чтоб стрелять… А тут собралась учиться. Спроворила торбочку, попрощалась с Ухналями, с отцом-матерью и укатила в Тамбов. Там тади был техникум работников пищеблока. Подала учиться на повара. Проучилась я девять месяцев, вот тебе война. Ученье наше порушилось, годных учителей позабирали, практику отменили… Говорили, всех на окопы повезут. А немец уж от Москвы близко. Тут приехал какой-то дядька. Собрали нас, а он и спрашивает, кто из девушек хочет на радистку учиться? Сичас, говорит, очень радистки нужны. Многие стали записываться, ну и я с ними. Отобрал он двадцать человек, с каждой в отдельной комнате поговорил, про отца-мать расспрашивал, про членов Политбюро… Выдали нам хлеба с консервами, повезли аж в Казань. Там поместили в каком-то пустом складе, оконца под потолком. День сидим, другой — никто ничего. А потом приходит тот дядька и говорит, что радисток уже набрали, больше не требуются, а нас направят учиться на снайперок… Ну, остригли нас коротко, сводили в баню, дали все военное. Сперва винтовку разбирали, учили залезать на дерево, ползать по-пластунски, чтоб ни одна ветка не хрустнула. Потом стали по бумажным фашистам стрелять. Я сперва сильно мазала: больно винтовка тяжелая. А которые хорошо попадали, те свои мишени на память берегли, чтоб потом домой переслать. А на ту карточку мы снялись перед самой отправкой. Зина Крохина, я и Хабиба… Я — которая посередке, востроносенькая. Ну, дак совсем сыроежки зеленые… Крохину вскорости на позиции убило, и месяца не пробыла. А с Хабибой — вот не вспомню фамилию — вместе аж до Лук дошли. А уже там она пропала без вести. Пошла на свою снайперскую скрадку и не вернулась. Меня потом в особый отдел вызывали, все про нее допытывались: не замечала ли я чего за ней… Небось, думали, Хабиба сама к немцам ушла… Да как же девчонка сама пойдет? Ить на ней живой тряпки не оставят, до смерти замызгают… Не-е, сама не пойдет, ее ихние егеря выкрали, чего уж на девку напраслину выдумывать. Они ить за нами крепко охотились. Кто кого… Мне тоже досталось.
Лукьяновна крюковатыми пальцами отгребла с левой стороны клок пожелтелой седины и повернулась ко мне виском:
— Во, вишь?
Под откинутой прядью я с содроганием увидел багровые лохмотья уха.
— Это меня ихний снайпер. Промахнулся малость. Далековато было…
Она снова опустила вихор и ворчливо посетовала:
— Вот, не стала слышать… Звоны в голове… Другой раз ночью проснусь, а воробьи уже чирикают. Этак свиристят, ровно не поделили чего. Думаю, какие ж воробьи, ежли за окном темень? Да и смекну: это же у меня в голове пташки чирикают. А мне наш хвершал говорит, это, мол, от старости. За выплатное ранение не признают. Нету, говорят, состава членовредительства. Поранетое ухо, дескать, ни на чего не влияет… Да как же не влияет? Из-за этого я всю жизнь в платках проходила. Потому, может, и замуж не вышла. Кому я без уха нужна-то? Ну вот ты — взял бы бабу без уха? A-а, отводишь глаза! То-то! А тади, опосля войны, не такие в нетелях остались {82}.
— Но ведь дочь-то у тебя была? Значит, кому-то ты нравилась?
— А-а! — отмахнулась Лукьяновна.— То всё впопыхах да в лопухах…
Она ногтем поскребла что-то на халате, пообтряхивала то место ладошкой.
— И в каких же местах тебя ранило? — спросил я, чтобы отвести разговор от неприятной темы ее семейного неустройства. На каком фронте?
— А всё под Луками… А какой фронт, уж и не упомню. Многое из головы повыдуло. Где была, по каким местам на брюхе ползала… Тади, как ухо мне отшибло, всего-то и поошивалась я в санчасти недели две. Печки топила, старые бинты стирала, картошку чистила, пока ухо не засохло шкварками, да и опять — за винтовку. Взводный смеется: «Ты, Дуська, хоть в бинтах не высовывайся, намотай сверху обмотку, она зеленая, не так заметна. А то прошлый раз немец дуру дал, а теперь аккурат под бинты вмажет».
— Ну, а сама-то много нащелкала?
— Немцев-то? А леший их знает…
— Ты что же, счет не вела?
— А-а…— привычно отмахнулась Лукьяновна.
— Ну как же… Говорят, многие снайпера на прикладе зарубки делали. Кокнул немца — чик ножичком, кокнул другого — еще раз чикнул.
— Пустое! — поморщилась Лукьяновна.— То все газеты брехали. Откудова знать, попала пуля или промазала? Это тебе не в тире: не пойдешь потом проверять.
— Немец упал — значит, попала…
— Ну да! Немец те по передовой дуриком не ходит. Тем паче когда фронт намертво упрется: ни туда, ни сюда. Тади все в землю лезут, закапываются. Немец — где повыше, посуше, а наши — где пониже, пожиже…
— А почему ж — где пожиже?
— Чего ж тут понимать? Ить немец на случай отступления загодя себе запасные высотки метит. Там и окапывается. А раз высотка его, стало быть, твоя низина. А где низина, там бывает так: на два штыка копнул — вот уже и зачавкало. Не нравится тебе водица под ногами — иди в атаку, гони немца с высотки. А он уже изготовился, в землю зарылся. А окапывается он так, будто век тут жить собирается. Струмент у него ладный: грабарки, штыковки, кайлы, топоры на саженных ручках — два раза рубанул — и сосна свалена… Опять же лебедки, подрывные шашки, просмоленная бумага в рулонах — потолки в землянках перекрывать, чтобы песок в котелок не сыпался — все по делу предусмотрено. Ну, и чужого леса не жалеет: блиндажи накатывает с запасом, ходы забирает вершинником или молодняком, а то и деревню на блиндажи раскатает. А где сыро — полики настилает, сапоги не желает пачкать.
— А что, у наших разве не так?
— И-и, родим а-ай! Откудова оно, когда наш солдатик ширканьем огонь добывал? Ну, дак таковы у нас топоры и лопаты. Что у населения добудут, тем и ковыряются… Да наш брат лишнего и не копнет, бревно выберет, чтоб пилить поменьше, тащить полегче. А большего харч не позволяет. Да еще «авось»: ладно, авось пронесет… Дак потому у нас и братские могилы на каждом шагу…
— М-да…— потрогал я затылок.
— Так-то и стояли один против другого. В иных местах метров двести между окопами. Когда ветер в нашу сторону, уже знаем: нынче у них суп гороховый или капуста тушеная… От нас больше махрой тянуло. Днем мертво, ничего не шелохнется, ни одной цели. Вот и ждешь, радикулит наживаешь… Под Лугой сыро, полно болотин, стоялых бучил, от комарья продыху нету, кондёр хлебаем пополам с мошкарой. Особенно достается, когда лежишь в выдвинутом скрадке. Под носом у немца чесаться, отмахиваться не станешь, лежи, терпи, иначе засекут — подстрелят. Или минами закидают… Вернешься из потайки — морда, что бычий пузырь, налитая, собственной кровью измазанная… А назавтра чуть свет — опять в наряд…
— И что же ты высматривала?
— А все, что шевельнется. Но больше огневые точки, анбразуры… Застрочит пулемет — сразу бьешь по вспышке. Потому как знаешь: ежли строчит пулемет, то у пулемета обязательно немец. Я его, конечно, не вижу, бью наугад, но ежли пулемет замолчит, считается, что огневая точка подавлена. А то таишься возле низин, где у немцев тоже вода в ходах сообщения. Немцы всегда там что-то делают: наращивают бровку, забирают стенки, натыкают сосенки… Вот и ждешь, кто зазевается… Или ждешь ихнего обеда — тоже подходящее время для оплошки. А больше — пустой номер.